Я привык открывать архив, словно древний ларец, где запекшиеся пятна воска соседствуют с потемневшими чернилами. Внутри — бесчисленные страхи, записанные мужской рукой. Среди них заметнее всего табу, связанное с менструальной кровью. Она одновременно пугала и манила, порождая причудливые ритуалы, заклятия, врачебные рецепты. Красная влага считалась liminal, пограничной субстанцией, у которой два полюса: жизнь и распад. […]
Я привык открывать архив, словно древний ларец, где запекшиеся пятна воска соседствуют с потемневшими чернилами. Внутри — бесчисленные страхи, записанные мужской рукой. Среди них заметнее всего табу, связанное с менструальной кровью. Она одновременно пугала и манила, порождая причудливые ритуалы, заклятия, врачебные рецепты.
Красная влага считалась liminal, пограничной субстанцией, у которой два полюса: жизнь и распад. Этот двойственный статус рождал парадокс. Одни культуры прятали женщину за изгородь, другие обмазывали кровью сельскохозяйственный инвентарь, веря — колосья станут дороднее. На австралийском континенте шаман выводил на песке узоры, убеждённый, что именно этот пигмент откроет проход к «великим мирам снов». Физическая функция превращалась в символическую алхимию.
Античность и страх
Греческая мифология подчёркивает ужас. Гесиод писал о горгоне Эвриале, чья кровь рождала ядовитых чудищ. Этот образ перекочевал в бытовые запреты: мужчина избегал сразу трёх улиц, если там проживала менструирующая женщина. В сельских демах Аттики свидетели клялись, что одно прикосновение «нечистой» кожи вянет финиковую пальму. Латинский автор Плиний Старший, мастер компиляции, собрал целую антологию запретов: виноградная лоза гибнет, сталь ржавеет, пчелиный рой покидает улей. По сути, Плиний создал энциклопедию культового страха, где менструальная кровь выводилась вне закона природы.
Средневековый апокриф
Христианская Европа унаследовала римский кодекс, усилив его богословием. Канонисты объясняли: кровь несёт первородный грех. По «Декретуму» Грациана женщина отстранялась от алтаря, не смела подпоясывать ризу дьякона. Однако мистическая медицина читала ту же субстанцию наоборот. Английский трактат «De Secretis Mulierum», приписанный Альберту Великому, советовал замешивать каплю менструальной крови с тёплым мёдом — варево обещало вызвать пылкую любовь. Получался моральный оксиморон: церковь объявляла жидкость скверной, но алхимики видели в ней quintessentia.
На балканских равнинах крови доверяли земледельческую судьбу: пахарь вплетал в сноп лоскут, окрашенный менструальной влагой, уверяя, что зерно «не пустит червя». В той же деревне старуха-славянка прошёптывала over nat, заговор на граничном языке между славянским и турецким пластом. Слова, по преданию, приводили к бесплодию врага, если кровяная капля попадала под порог его дома. Подобное действие именовалось apotaxis — отсылкой к изгнанию.
Наука и суеверия
Просвещение заявило о «новом свете разума», но алхимическая романтика не отступила. В 1736 году лондонский хирург Джон Майярд рекомендовал применять менструальную кровь при укусах бешеных собак: «материя, дарованная природой, антагонистический яд». Сенсация вызвала ожесточённые споры в Королевском обществе, хотя практического толка метод не дал. Чуть позже физиолог Матьё Орфила предложил окрашивать срезы тканей менструальной плазмой для микроскопии. Краситель оказался нестойким, но идея запала в умы как шаг к гистологии.
В культуры Леванта вошёл термин «дамм-аль-хайят» — кровь жизни. Сирийские знахари хранили её в глиняных капсулах, называемых «лабан», прибегая к процедуре фангу — лобное помазание больного эпилепсией. Упоминание о фангу подчас путают с месопотамским «пу» — оттиском с печатки-амулета, где символическая кровь заменялась киноварью.
Современная медицинская терминология ввела слово «гонядахорриз». Им обозначался резкий выброс гормонально насыщенной менструальной плазмы, задокументированный эндокринологом Йенсеном в 1912 году. Йенсен ошибочно приписал веществу бактериостатический эффект и рекомендовал военным госпиталям настой из «гонадных жёлтых тел». Протоколы сохранились в копенгагенском архиве, хотя практика быстро сошла на нет.
Змеиный проводник мифа
Доисламские берберы верили: самка хамелеона переносит каплю менструальной крови в пасти, охраняя яйца. Отсюда вырос метафорический образ «змеиного проводника» — того, кто берёт на себя власть над переходом от одной ипостаси тела к другой. Позднее сюжет напитал европейские гримуары: алхимик вычерчивал круг, прибавляя латинский девиз Per sanguinem ad metam — «через кровь к цели». Попытки извлечь философский камень из биологической секреции терпели крах, но ритуал питал воображение.
Феномен агнотологии — умышленного поддержания незнания — хорошо виден на примере менструальной тайны. Мужские авторы создавали текстуальную пелену, в которой ясному физиологическому объяснению придан ореол злого чуда. Миниатюра в псалтыре XII века показывает женщину, закрытую внутри kruft-хауса — специальной хижины. Под рисунком подпись: «Sanguis Lunae». Зритель считывал код предположительно без слов, запоминал: лунная кровь требует изгнания.
Филолог Генрих Ульбриг заметил: латинское слово «menses» во множественном числе подменяло единственное «mensis» — лунный месяц. Подомена укрепила ассоциацию фазы Луны и женского тела, что фиксировало цикличность как чуждую логос-культуре прямой линии. Так страх облекался в космологию.
Реабилитация, замешанная на иронии
XX век подарил сюрреалистическую живопись. Макс Эрнст использовал отпечатки окрашенные кровью подруги Марии Беренсон, желая «вселить хаос в дисциплину холста». Галерейная публика вздыхала, хотя скандал не достиг ярости средневековой деревни. Лишь католический журнал «Civitas» назвал технику «возвратом к ведьминству». Словесное клеймо напомнило старые ужасы, показав: табу не ушло полностью.
Символика продолжила путь в поп-культуру: режиссёр Де Пальма снял фильм «Кэрри», где кровавый эпизод раскрывает травматичный обряд инициации в подростковую идентичность. Киноязык возвращает старую модель — человек пугается естественного.
Квинтэссенция явления
Менструальной крови приписывали гибель урожая, коррозию металла, урочное зелье, ядовитую милость, но ещё — дар плодородия, охрану от сглаза, красочный пигмент и лекарство. Дихотомия объединила страх и надежду, превратив физиологию в мифопоэтический узел. Пока листаю хронику, чувствую: красный след по-прежнему кишит полемическими искрами. Он напоминает о хрупкой границе между непониманием и чудом.
