Я открывал архив Госфильмофонда с ощущением, будто вдыхаю пыль циркового купола. На верхней полке — пожелтевшая картотека актёра с кривой улыбкой и телефонным шнуром-серпантином на промо-снимке. Евгений Моргунов вошёл в студию «Мосфильм» еще до того, как слово «бренд» вспахало кинорынок, и за пятнадцать минут пробы накрепко увяз в матрице комического кода эпохи. Трамплин из ниоткуда: […]
Я открывал архив Госфильмофонда с ощущением, будто вдыхаю пыль циркового купола. На верхней полке — пожелтевшая картотека актёра с кривой улыбкой и телефонным шнуром-серпантином на промо-снимке. Евгений Моргунов вошёл в студию «Мосфильм» еще до того, как слово «бренд» вспахало кинорынок, и за пятнадцать минут пробы накрепко увяз в матрице комического кода эпохи.
Трамплин из ниоткуда: родился в Купавне, а уже в шестнадцать тушил прожекторы на «Диафильме» в качестве электрика. Быстрый рывок — и выпускник ВГИКа, притом со скандалом: на госкомиссии ляпнул про «магию бутафории», чем навлёк гнев ректоров. Но отчисление отменили: молодому нахалу поручили эпизод в «Кубанских казаках». Камера поймала неуклюжий корпус, нарочитую развязность, и хронос (у греков — властелин времени) скрепил этот силуэт с комедийной маской.
Неизбежный комик
Формула «крупный-значит-смешной» в советском гроте́ске работала без сбоев. Моргунов подчёркивал собственную массивность, как Люсьен Фрейд — неприкрытую плоть моделей. Он прокачал жест: брови выгибались, будто балка под тяжёлой крышей, а рот хлестал реплики, не заботясь о пунктуации сценария. Такой метод назван «грубой импровизацией» ещё в мемуарах Леонидова. Это багет, на который режиссёр навешивает любые сюжеты: колхозный ревизор, самоуправный чиновник, уличный ломатель четвертины хлеба. Герой всегда пародирует власть и одновременно просвечивает её архетип: триумф алчного непоседы.
Издевательская мимика подводит актёра к триаде Гайдая. Балбес-Трус-Бывалый — обновлённая комедия дель арте, где роли не перетекают, а сталкиваются, создавая молнию. Моаргунов соглашается на резкое очернение образа: Бывалый грубее и старше двоих подельников, жесток в мелочах, действует с неюродивой расчетливостью. Сцена ограбления автоматов в «Операции “Ы”» разыграна тактилостихией: он щупает стекло, как деревенский мясник ощупывает свежую вырезку. За кадром детский смех, внутри — зародыш криминального фольклора.
Двойные роли
Фильмография обширнее стереотипа, искаженному телевизионным тиражом. В «Молодых спецах» Моргунов выпускает из кулака производственную сатиру, в «Судьбе резидента» устраивает мимолетный пас сатанинскому шпиону. Актёр достиг редкого эффекта — палимпсеста: любое появление перекрывается фантомом Бывалого, однако сквозь кальку угадываются новые линии. Социологи называли это «доминирующей репутацией», кинематографисты — «гипостазом маски».
На площадке возникал стробоскоп: между «мотором» и «стопом» он шутил до хамства, гримёрку превращал в кабак, употребляя настойку рябины прямо из реквизита. Этикет советского цеха прощал многое, пока зрительский градус был высок. После 1971-го кривая популярности стала дрейфовать. Поговаривали, что Моргунов опередил свою эпоху в раскрепощённости, хотя на самом деле он выработал ресурс «фирменности» быстрее коллег. Элемент палингенеза (самообновления) буксовал.
Зрелые годы
К середине восьмидесятых карьера напоминала поход барки по засушенному каналу. Периодические камео у молодых режиссёров вспыхивали, но не давали корпусной роли. Рассказы об актёрских запросах обросли апокрифами: «Я стою дороже семечек!» — кричал он администратору, требуя доврачебный набор из коньяка и тёплых сырников. Уже тогда просматривалась латентная фрустрация: мастер массового смеха ничего не вызывал в собственной душе, кроме усталости.
Алкогольный эксцесс 1986 года — когда Моргунов устроил ночную погоню на «Волге» по Шмитовскому, размахивая резиновым черепом — вошёл в сводки МВД и окончательно приклеил ярлык дебошира. Поздние интервью показывают блеклого, но ехидного старика, шутки которого стали горькими, как полынь на полигоне.
В девяностых гамма расширилась за счёт телевидения. В программе «Старая квартира» он препарировал ностальгию: читал куплеты из кустарных агиток, ломал в кадре фанерный буфет — словно проводил археологический срез советского быта. Я смотрел запись в Останкино: в глазах актёра сверкал флуктуирующий огонёк, напоминавший газ на ледяной плите — чуть дуновение, и пламя гаснет.
Смерть в июне 1999-го последовала тихо, без кинематографического траура. Газеты разместили лаконичные колонки, а у дома актёра в Мещанском районе собрались две дюжины поклонников. Уровень народной памяти измерялся уже не реальными подвигами, а телеповторами, где Моргунов жил в вечном 1965-м.
Я сравнивал его судьбу с «камедной слезой» византийского кадильного ладана: смолянистая капля пахнет терпко и неласково, но после сгорания оставляет шлейф, способный освятить целый неф. Маска грубияна скрыла глубокого знатока интонации. Он держал паузу так, будто внутри шкворчал гекзаметр. В этом парадоксе — формула советской комедии: сорок минут безудержного хохота, за которым прячется человек, наказанный смехом.
Сегодня, просматривая киноплёнку на ручном проекторе «Фильмоскоп 8-ММ», я замечаю в каждом рывке кадров новую грань — короткий взгляд в объектив, словно актёр спрашивает: «Не надоело ли смеяться?» Ответ зависит от историка, киномана, случайного зеваки. Я, исследователь, слышу реплику иначе: «Проверь, чтобы смех не выцвел». Поэтому и пишу — фиксирую пульс Бывалого, чтобы он продолжил шутить, даже когда лента остывает в металлической катушке.
